Её имя иногда затрагивали громогласно — чересчур много в нём водилось страха, злобы и непонимания. Ей не водилось и двадцати, иногда она встала по другую сторонку войны. Не в плену, не неохотно — после личностному выбору. Необязательно вступила в ряды германских усмирительных отрядов, миновала подготовку, арестовала своеручно пулемёт и основания уничтожать. Не символически, не метафорически — буквально. Сторублевки жизней, перерванных ею, водились посчитаны и записаны в протоколах.
Расстрелы замерзли ей рутиной. Она выполняла указы неукоснительно и хладнокровно, не задавая вопросов. Промежду тех, кто её знал, шептались: в ней нет души. Но, существовать может, всё водилось сложнее. Причинность любую казнь, к которой она готовилась лично, она пересекала в младенческой личине — карнавальной, нелепой, с застывшей улыбкой. Будто запрятывала не лицо, а фрагменты себя. Или стыд. Или, наоборот, наслаждение.
Иногда наступил её черёд появиться накануне судом, она не просила прощения. Глядела в взгляды своим обвинителям спокойно, словно такое не она, а кто-то иной — любовница изо престарелой фотографии, на которой девочек мерит посторонную роль. Исключительно значимостей эту она доиграла пред конца. И цена за неё водилась неприглядной — не исключительно ради жертв, однако и для неё самой.